fbpx

Дмитрий

Выбор редакции

Имя Дмитрий или, в более точном церковном произношении, Димитрий, происходит от имени же, но божественного: хетоническая богиня Деметра, Мать Земля, или, по другому объяснению, Мать Ячменя своим именем отражается в Дмитрии.

Это — богиня умиренная и необыкновенно кроткая и благостная, материнскою любовью дышит она ко всему человеческому роду, причем в материнстве ее выделено начало не стихийное, и даже не рождение, а нравственное, ласковость и глубокая тишина.

Действительно, в Дмитрии весьма определенно сказывается его связь с землей, и через землю — с Землей-матерью. Но насколько первая очевидна и выражена, настолько же вторая живет в нем, как тончайший привкус и преимущественно в детстве. Скорее даже, материнство Земли вьется около Дмитрия и самим им смутно ожидается, как заветная и дорогая, но почти утраченная святыня детства. Это — тайная и скрываемая не только от сторонних взоров, но почти что и от своих собственных, надежда: ласка, тишина и кроткая умиренность, сияющие как один небесный образ, из глубины собственного существа, до которой нет доступа, о которой не скажешь, так темно там все, кроме этой заветной звездочки, но которая, однако, есть на самом деле, и, придет время, — окажется всем.

Дмитрий отторгается от Земли и попирает ее, исполненный мощи, с напором которой не знает, что делать. Сын Земли, он живет, как сын праха. Отходя от Матери, он лишается ее кротости, ее мира, ее благостности, потому что не имеет ее цельности; все это, как сказано, уходит в глубокие подземелья его души и живет там тайным воспоминанием о потерянном рае своего детства и сладостною надеждой, что рано или поздно, после всех бунтов и скитаний, он вернется к покорности. Но Дмитрий, не имея цельности Земли, и в восстании своем сохраняет стихийную основу Матери и несет в себе ее силы, но без ее нравственного облика, без той цельности, которою эти силы уравновешиваются и приводятся в гармонию. Он — сын Земли, и сама земля, в буйстве несоразмеренных и противоборствующих друг другу влечений.

Дмитрий — характер и весь облик значительный, в отдельных своих возможностях нередко превышающий меру человечности и даже человеческого. Но проявлению вовне и закреплению в жизни этой безмерности чаще ставит препятствие сам он, другими словами, столь же безмерными желаниями. Это — натура с могучими задатками, но крайне несогласованными между собой; негармоничная, с резкими углами и всяческими неожиданностями.

Дмитрий страстен, и страсти его — не поверхностные влечения и увлечения, без которых бывает довольно легко представить себе того или иного человека, а — глубокие, коренящиеся в неведомых ему самому слоях его личности, откуда находят себе выход они в сознание, как вполне готовые и безусловные. Однако, несмотря на страстность, от которой в обычном сознании неотделимы пламенность и тот или иной блеск, Дмитрию огненное начало в высшей мере чуждо; и если говорить о жгучести его влечений, то это — темный жар, без пламени и света, некий черный огонь, разрушительный, но кажущийся чернее окружающей тьмы. Страсти Дмитрия — не радостные и не сладостные, даже кратковременно; это тяжелые и принудительные влечения, слепо идущие по своему пути, как исходят из кратера продукты извержения. В этих страстях нет и признака не только легкости, но и легкомыслия, их хочется сравнить, скорее, с мучительными судорогами. И самая личность Дмитрия напоминает картину бывшего извержения, с громоздящимися застывшими потоками черной лавы, набросанными вулканическими бомбами или зыбучим вулканическим пеплом; не материнство, а судороги земной коры.

Дмитрий горд — гордостью, проходящей через все слои личности, до глубинного самоутверждения и до самолюбия на самой поверхности, которой соприкасается он с людьми. Эта гордость влечет за собою прямоту и правдивость, однако не ту подлинную, свободно идущую прямоту, благодаря которой отношения делаются легкими, а принуждение себя и надрыв, заставляющие окружающих предпочесть в таком случае простое умолчание и невыясненность: Дмитрий так трудно для себя самого извергает из себя, чтобы не показаться прикрашивающимся, — свою правду, что собеседник чаще всего не знает, куда деваться от нее. Скрытный и себе самому даже не прозрачный в своих глубинах, Дмитрий вырывает из себя свои признания, без охоты к этому и насильственно над собой. Из гордости он хотел бы ничуть не считаться с окружающими, во всяком случае никак не допустить их до равенства с собою. Но из гордости же, он не допустит унижения себя несправедливостью и не позволит себе того внутреннего движения, по которому влечется естественно. Он ставит себя слишком высоко над окружающими или, точнее, до такой степени не допускает и мысли о сравнении себя с ними, что ради этого избегает и повода дать подумать другим или себе самому, что он уравнивает себя с ними, хотя бы в борьбе за первенство и вообще — за место в мире. Это заставляет его, несмотря на прирожденную склонность к угрюмости, преодолевать себя и стараться быть приветливым.

Но, кроме такого саморегулятора его гордости, в нем есть еще другая существенная страсть или целый спектр страстей, который по существу своему борется в своих проявлениях с проявлениями гордости. Это — чувственность, беря это слово прежде всего в прямом смысле, а затем расширительно, в отношении всех видов цепкости за мир с вещественной его стороны. Дмитрий привязан к еде и питью, к роскошной обстановке, он склонен ценить внешний почет, а потому как из гордости, так и из чувственности ему хочется денег, дающих и власть, и различные вещественные удовлетворения. Но как гордость его имеет внутреннюю заторможенность, так и тут чувственность борется с жадностью, а разгул со скупостью. Эти влечения просто задерживают друг друга, и тогда Дмитрий влачит бесцветное существование, раздираемый внутренней неудовлетворенностью. То временами эта взаимная задержка страстей нарушается, и тогда на срок овладевает личностью какое-нибудь одно из этих влечений, которому Дмитрий и отдается, не зная ни внутренней, ни внешней меры, без удержу и пренебрегая какими бы то ни было законами, скорее даже не пренебрегая ими, а восставая против них, попирая их с торжеством вырвавшихся на волю стихий. Тут ничего не остановит его: ни жестокость, хотя он отлично осознает, что делает, ни безобразие, хотя он обладает тончайшим и от природы безупречным вкусом. Даже напротив, и чужие страдания и всяческое неблагообразие доставляют ему жестокое удовлетворение, без которого в своей страсти он не чувствовал бы себя излившимся.

Это — тяжелое начало Дмитрия. Есть благой вес вещей, как влечение к родным недрам, и он связывает Землю и все, что на ней, воедино. Как ни противоречиво сказать о нем, но напрашивается к нему эпитет легкий: легкий вес. Тянет земная тяга и от этого — легко. Так дуб надежно и упруго возносится вверх именно потому, что крепко держится землей. Так и это чувство легкости при тяге к земле не объясняется ли надежными корнями нашего существа в земных недрах, от которых мы не отделились и потому смело поднимаемся в воздух к свету? Но есть и иная тяга, тяжелая грузность глыбы, от земли отделенной, но не утратившей вполне своей земной природы и поэтому стремящейся обратно. Это не взлет, а падение, неизменное падение, стесняющее и самого падающего, и всех тех, кто попадается на пути ему. Дмитрий, земной и земляной, тяжел в последнем смысле, и внутренние движения его происходят с тугой, как ворочаются в геологических процессах каменные глыбы и изгибаются в складках тяжелые пласты горных пород. Дмитрию тяжел сам он и вся внутренняя жизнь его, но тем более тяжел он другим. Глухой, не выясненный и не допускающий выяснения себе груз давит, и острыми твердыми углами Дмитрий подминает под себя, на кого накатится в своем неправильном и полном неожиданных поворотов движении. Раздавливая или разрывая встречных, Дмитрий чувствует удовлетворение, но не злобное, а от сознания своего веса, потому — и своей силы. В нем есть что-то от первобытных времен, не начатков человеческой истории, а допотопных порождений земли, существом своим еще с землею почти слитных, но волею и сознанием от нее отторгнутых и утративших сыновнее к ней благоговение. Эта тяжесть Дмитрия делает его вообще трудным в житейских отношениях, причем непосредственной заторможенности их вторит тягостное ожидание могущего возникнуть каждую минуту и по трудно уловимым поводам затора. Это могут быть непредвиденный, но тяжелый и длительный гнев или плохо мотивированное оскорбление, или чаще всего, по-видимому, беспричинное, угрюмое молчание, которое может длиться сколько угодно времени, даже месяцы и годы. Тут, при самом образовании этого затора, ничего не выяснить, ни о чем не сговориться; напротив, всякие попытки на объяснение только осложнят дело, вызовут мрачную подозрительность и бессловесное упорство. Благоразумно в таких случаях и не искать словесности, а предоставить образовавшийся затор самому себе, и тогда есть надежда, что он, хотя и медленно, рассосется.

Эта тяжесть Дмитрия вместе с его внутренней заторможенностью служит препятствием к полному раскрытию и осуществлению его способностей: Дмитрий одарен значительно выше среднего. Он умен, хотя ум его более склонен разлагать, нежели строить; обладает вкусом, идущим не от натасканности в соответствующих областях, а от чрева, и сродни биологическому инстинкту красоты, которой он опьяняется; в нем много четкости мысли, отчасти производной от глубинной гордости, — вообще мысль его хотя и не быстрая, но полновесная и содержательная. В Дмитрии есть чувство культуры и чувство природы, интерес к жизни в разных ее проявлениях. В том, что делает он, есть своя звонкость и ценность, это не бывает вялым, относится ли оно к разряду большого или малого. Но гордость заставляет Дмитрия требовать от себя большего, чем на то он способен, и, понимая свою недостаточность для этого, он предпочитает вовсе воздержаться и от того, на что способен. С другой стороны, его тяжесть легко переходит в грузность на подъем: Дмитрию трудно собраться сделать попытку, и он слишком тяжеловесен, чтобы отважиться на рискованные шаги, из которых может и ничего не выйти. Чисто житейски он не откажется от риска, если этот риск дается без труда и особенно, когда он сам по себе дает исход разрушительным страстям; но трудовое усилие, несмотря на мощь Дмитрия, враждебно ему, и требуется верный успех, чтобы Дмитрий принудил себя взяться за такое дело.

Дмитрий глубоко коренится в бытии, и потому рационализм, всегда указывающий на поверхность душевной жизни, чужд ему; если Дмитрий и пользуется этого рода приемами мысли, то только при сношениях с другими и ради других, избегая перед ними открывать свой внутренний мир. Сам же в себе он мыслит иначе и дешевость рационализма презирает. Вот почему рационалистическое безбожие не соблазняет его. Да из одной только гордости он не стал бы на этот путь: в рассудочном отрицании Вечного есть что-то глубоко унизительное, какое-то принижение себя самого, какое-то отречение от своего достоинства — бессильный рабий бунт. На это Дмитрий не пойдет. Но его самосознание — как у своевольного непокорного сына, который отца в глубине души признает, уважает и сыновнюю связь с ним чувствует и тайно ценит, однако, содрогаемый порывами и внутренними толчками, ему самому мало понятными, отцу непокорствует. С матерью еще он ближе, отчасти потому, что с более легким сердцем не повинуется ее требованиям и снова приходит к ней, как непровинившийся. И эта безответственность пред матерью удерживает его, несмотря на все возмущающие силы, на орбите семейных связей.

Через мать он подходит и к отцу. Тут нет детской доверчивости и открытости: это несколько угрюмый, несколько с насилием над собою подход, в котором сочетаются и сознание своей вины, и боязнь настоящего разрыва, и неполное желание смириться, и неумение разобраться в собственных противоречивых силах, и много других волнующих чувств. Это не есть невинное отношение к отцу, но не есть и отрицание его власти. Дмитрий знает, что Бог есть Отец, но он подходит к нему не совсем сыновне, и потому воспринимает в Нем больше Его правду, чем любовь, Его святость, чем ласку, Его власть, чем жалость. Дмитрий знает Провидение, господствующее над миром, но чувствует его преимущественно как вечный, неизменный закон, как справедливый устав бытия, и потому Провидение им чувствуется фаталистично. «Я буду бунтовать, потому что мне бунтуется, но судьба моя и все последствия и правильное возмездие уже написаны на небесах», — думается Дмитрию. И он бунтует и делает грехи, как неизбежное и неустранимое, и заранее с гордой покорностью принимает кару, тоже как неизбежное, хотя о ней никто не говорит ему: сам себе, в тяжелой гордости он назначил и наказание, о котором не станет торговаться и которое он берет на себя, как считает, в избытке по сравнению со своей виной.

Предыдущая статья
Следующая статья

ОСТАВЬТЕ ОТВЕТ

Пожалуйста, введите ваш комментарий!
пожалуйста, введите ваше имя здесь

Рецепты

Партнеры

Vse.ua - сравнение цен на товары для детей и мам в Украине
Стоматология JazzDent - Позняки, Осокорки
aquamarket.ua Доставка воды – Онлайн супермаркет
«Профи Тойс» - интернет магазин детских игрушек из Европы."
https://dentectum.com.ua - стоматология в Киеве

Звездные родители

Похожие статьи

Имя Дмитрий или, в более точном церковном произношении, Димитрий, происходит от имени же, но божественного: хетоническая богиня Деметра, Мать Земля, или, по другому объяснению, Мать Ячменя своим именем отражается в Дмитрии. Это - богиня умиренная и необыкновенно кроткая и благостная, материнскою любовью дышит она ко всему человеческому роду, причем в материнстве ее выделено начало не стихийное, и даже не рождение, а нравственное, ласковость и глубокая тишина. Действительно, в Дмитрии весьма определенно сказывается его связь с землей, и через землю - с Землей-матерью. Но насколько первая очевидна и выражена, настолько же вторая живет в нем, как тончайший привкус и преимущественно в детстве. Скорее даже, материнство Земли вьется около Дмитрия и самим им смутно ожидается, как заветная и дорогая, но почти утраченная святыня детства. Это - тайная и скрываемая не только от сторонних взоров, но почти что и от своих собственных, надежда: ласка, тишина и кроткая умиренность, сияющие как один небесный образ, из глубины собственного существа, до которой нет доступа, о которой не скажешь, так темно там все, кроме этой заветной звездочки, но которая, однако, есть на самом деле, и, придет время, - окажется всем. Дмитрий отторгается от Земли и попирает ее, исполненный мощи, с напором которой не знает, что делать. Сын Земли, он живет, как сын праха. Отходя от Матери, он лишается ее кротости, ее мира, ее благостности, потому что не имеет ее цельности; все это, как сказано, уходит в глубокие подземелья его души и живет там тайным воспоминанием о потерянном рае своего детства и сладостною надеждой, что рано или поздно, после всех бунтов и скитаний, он вернется к покорности. Но Дмитрий, не имея цельности Земли, и в восстании своем сохраняет стихийную основу Матери и несет в себе ее силы, но без ее нравственного облика, без той цельности, которою эти силы уравновешиваются и приводятся в гармонию. Он - сын Земли, и сама земля, в буйстве несоразмеренных и противоборствующих друг другу влечений. Дмитрий - характер и весь облик значительный, в отдельных своих возможностях нередко превышающий меру человечности и даже человеческого. Но проявлению вовне и закреплению в жизни этой безмерности чаще ставит препятствие сам он, другими словами, столь же безмерными желаниями. Это - натура с могучими задатками, но крайне несогласованными между собой; негармоничная, с резкими углами и всяческими неожиданностями. Дмитрий страстен, и страсти его - не поверхностные влечения и увлечения, без которых бывает довольно легко представить себе того или иного человека, а - глубокие, коренящиеся в неведомых ему самому слоях его личности, откуда находят себе выход они в сознание, как вполне готовые и безусловные. Однако, несмотря на страстность, от которой в обычном сознании неотделимы пламенность и тот или иной блеск, Дмитрию огненное начало в высшей мере чуждо; и если говорить о жгучести его влечений, то это - темный жар, без пламени и света, некий черный огонь, разрушительный, но кажущийся чернее окружающей тьмы. Страсти Дмитрия - не радостные и не сладостные, даже кратковременно; это тяжелые и принудительные влечения, слепо идущие по своему пути, как исходят из кратера продукты извержения. В этих страстях нет и признака не только легкости, но и легкомыслия, их хочется сравнить, скорее, с мучительными судорогами. И самая личность Дмитрия напоминает картину бывшего извержения, с громоздящимися застывшими потоками черной лавы, набросанными вулканическими бомбами или зыбучим вулканическим пеплом; не материнство, а судороги земной коры. Дмитрий горд - гордостью, проходящей через все слои личности, до глубинного самоутверждения и до самолюбия на самой поверхности, которой соприкасается он с людьми. Эта гордость влечет за собою прямоту и правдивость, однако не ту подлинную, свободно идущую прямоту, благодаря которой отношения делаются легкими, а принуждение себя и надрыв, заставляющие окружающих предпочесть в таком случае простое умолчание и невыясненность: Дмитрий так трудно для себя самого извергает из себя, чтобы не показаться прикрашивающимся, - свою правду, что собеседник чаще всего не знает, куда деваться от нее. Скрытный и себе самому даже не прозрачный в своих глубинах, Дмитрий вырывает из себя свои признания, без охоты к этому и насильственно над собой. Из гордости он хотел бы ничуть не считаться с окружающими, во всяком случае никак не допустить их до равенства с собою. Но из гордости же, он не допустит унижения себя несправедливостью и не позволит себе того внутреннего движения, по которому влечется естественно. Он ставит себя слишком высоко над окружающими или, точнее, до такой степени не допускает и мысли о сравнении себя с ними, что ради этого избегает и повода дать подумать другим или себе самому, что он уравнивает себя с ними, хотя бы в борьбе за первенство и вообще - за место в мире. Это заставляет его, несмотря на прирожденную склонность к угрюмости, преодолевать себя и стараться быть приветливым. Но, кроме такого саморегулятора его гордости, в нем есть еще другая существенная страсть или целый спектр страстей, который по существу своему борется в своих проявлениях с проявлениями гордости. Это - чувственность, беря это слово прежде всего в прямом смысле, а затем расширительно, в отношении всех видов цепкости за мир с вещественной его стороны. Дмитрий привязан к еде и питью, к роскошной обстановке, он склонен ценить внешний почет, а потому как из гордости, так и из чувственности ему хочется денег, дающих и власть, и различные вещественные удовлетворения. Но как гордость его имеет внутреннюю заторможенность, так и тут чувственность борется с жадностью, а разгул со скупостью. Эти влечения просто задерживают друг друга, и тогда Дмитрий влачит бесцветное существование, раздираемый внутренней неудовлетворенностью. То временами эта взаимная задержка страстей нарушается, и тогда на срок овладевает личностью какое-нибудь одно из этих влечений, которому Дмитрий и отдается, не зная ни внутренней, ни внешней меры, без удержу и пренебрегая какими бы то ни было законами, скорее даже не пренебрегая ими, а восставая против них, попирая их с торжеством вырвавшихся на волю стихий. Тут ничего не остановит его: ни жестокость, хотя он отлично осознает, что делает, ни безобразие, хотя он обладает тончайшим и от природы безупречным вкусом. Даже напротив, и чужие страдания и всяческое неблагообразие доставляют ему жестокое удовлетворение, без которого в своей страсти он не чувствовал бы себя излившимся. Это - тяжелое начало Дмитрия. Есть благой вес вещей, как влечение к родным недрам, и он связывает Землю и все, что на ней, воедино. Как ни противоречиво сказать о нем, но напрашивается к нему эпитет легкий: легкий вес. Тянет земная тяга и от этого - легко. Так дуб надежно и упруго возносится вверх именно потому, что крепко держится землей. Так и это чувство легкости при тяге к земле не объясняется ли надежными корнями нашего существа в земных недрах, от которых мы не отделились и потому смело поднимаемся в воздух к свету? Но есть и иная тяга, тяжелая грузность глыбы, от земли отделенной, но не утратившей вполне своей земной природы и поэтому стремящейся обратно. Это не взлет, а падение, неизменное падение, стесняющее и самого падающего, и всех тех, кто попадается на пути ему. Дмитрий, земной и земляной, тяжел в последнем смысле, и внутренние движения его происходят с тугой, как ворочаются в геологических процессах каменные глыбы и изгибаются в складках тяжелые пласты горных пород. Дмитрию тяжел сам он и вся внутренняя жизнь его, но тем более тяжел он другим. Глухой, не выясненный и не допускающий выяснения себе груз давит, и острыми твердыми углами Дмитрий подминает под себя, на кого накатится в своем неправильном и полном неожиданных поворотов движении. Раздавливая или разрывая встречных, Дмитрий чувствует удовлетворение, но не злобное, а от сознания своего веса, потому - и своей силы. В нем есть что-то от первобытных времен, не начатков человеческой истории, а допотопных порождений земли, существом своим еще с землею почти слитных, но волею и сознанием от нее отторгнутых и утративших сыновнее к ней благоговение. Эта тяжесть Дмитрия делает его вообще трудным в житейских отношениях, причем непосредственной заторможенности их вторит тягостное ожидание могущего возникнуть каждую минуту и по трудно уловимым поводам затора. Это могут быть непредвиденный, но тяжелый и длительный гнев или плохо мотивированное оскорбление, или чаще всего, по-видимому, беспричинное, угрюмое молчание, которое может длиться сколько угодно времени, даже месяцы и годы. Тут, при самом образовании этого затора, ничего не выяснить, ни о чем не сговориться; напротив, всякие попытки на объяснение только осложнят дело, вызовут мрачную подозрительность и бессловесное упорство. Благоразумно в таких случаях и не искать словесности, а предоставить образовавшийся затор самому себе, и тогда есть надежда, что он, хотя и медленно, рассосется. Эта тяжесть Дмитрия вместе с его внутренней заторможенностью служит препятствием к полному раскрытию и осуществлению его способностей: Дмитрий одарен значительно выше среднего. Он умен, хотя ум его более склонен разлагать, нежели строить; обладает вкусом, идущим не от натасканности в соответствующих областях, а от чрева, и сродни биологическому инстинкту красоты, которой он опьяняется; в нем много четкости мысли, отчасти производной от глубинной гордости, - вообще мысль его хотя и не быстрая, но полновесная и содержательная. В Дмитрии есть чувство культуры и чувство природы, интерес к жизни в разных ее проявлениях. В том, что делает он, есть своя звонкость и ценность, это не бывает вялым, относится ли оно к разряду большого или малого. Но гордость заставляет Дмитрия требовать от себя большего, чем на то он способен, и, понимая свою недостаточность для этого, он предпочитает вовсе воздержаться и от того, на что способен. С другой стороны, его тяжесть легко переходит в грузность на подъем: Дмитрию трудно собраться сделать попытку, и он слишком тяжеловесен, чтобы отважиться на рискованные шаги, из которых может и ничего не выйти. Чисто житейски он не откажется от риска, если этот риск дается без труда и особенно, когда он сам по себе дает исход разрушительным страстям; но трудовое усилие, несмотря на мощь Дмитрия, враждебно ему, и требуется верный успех, чтобы Дмитрий принудил себя взяться за такое дело. Дмитрий глубоко коренится в бытии, и потому рационализм, всегда указывающий на поверхность душевной жизни, чужд ему; если Дмитрий и пользуется этого рода приемами мысли, то только при сношениях с другими и ради других, избегая перед ними открывать свой внутренний мир. Сам же в себе он мыслит иначе и дешевость рационализма презирает. Вот почему рационалистическое безбожие не соблазняет его. Да из одной только гордости он не стал бы на этот путь: в рассудочном отрицании Вечного есть что-то глубоко унизительное, какое-то принижение себя самого, какое-то отречение от своего достоинства - бессильный рабий бунт. На это Дмитрий не пойдет. Но его самосознание - как у своевольного непокорного сына, который отца в глубине души признает, уважает и сыновнюю связь с ним чувствует и тайно ценит, однако, содрогаемый порывами и внутренними толчками, ему самому мало понятными, отцу непокорствует. С матерью еще он ближе, отчасти потому, что с более легким сердцем не повинуется ее требованиям и снова приходит к ней, как непровинившийся. И эта безответственность пред матерью удерживает его, несмотря на все возмущающие силы, на орбите семейных связей. Через мать он подходит и к отцу. Тут нет детской доверчивости и открытости: это несколько угрюмый, несколько с насилием над собою подход, в котором сочетаются и сознание своей вины, и боязнь настоящего разрыва, и неполное желание смириться, и неумение разобраться в собственных противоречивых силах, и много других волнующих чувств. Это не есть невинное отношение к отцу, но не есть и отрицание его власти. Дмитрий знает, что Бог есть Отец, но он подходит к нему не совсем сыновне, и потому воспринимает в Нем больше Его правду, чем любовь, Его святость, чем ласку, Его власть, чем жалость. Дмитрий знает Провидение, господствующее над миром, но чувствует его преимущественно как вечный, неизменный закон, как справедливый устав бытия, и потому Провидение им чувствуется фаталистично. "Я буду бунтовать, потому что мне бунтуется, но судьба моя и все последствия и правильное возмездие уже написаны на небесах", - думается Дмитрию. И он бунтует и делает грехи, как неизбежное и неустранимое, и заранее с гордой покорностью принимает кару, тоже как неизбежное, хотя о ней никто не говорит ему: сам себе, в тяжелой гордости он назначил и наказание, о котором не станет торговаться и которое он берет на себя, как считает, в избытке по сравнению со своей виной.